Андре Грин. «Мертвая мать»
Заголовок данного очерка – мёртвая мать. Однако, чтобы избежать недоразумений, я сразу уточню, что не рассматриваю психологические последствия реальной смерти матери. Мёртвая мать здесь – это мать, которая остаётся в живых, но в глазах маленького ребёнка, о котором она заботится, она, так сказать, мертва психически, потому что по той или иной причине впала в депрессию.
Реальная смерть матери, особенно если эта смерть является следствием суицида, наносит тяжёлый ущерб ребёнку, которого она оставляет после себя. Реальность потери, её окончательный и необратимый характер создают психологические конфликты, которые принято называть проблематикой горя. Я также не буду говорить о депрессии и пациентах, который вытесняют злость и ненависть по отношению к матери.
Для тех людей, о которых я буду сегодня говорить, не характерны депрессивные симптомы. Однако мы знаем, что игнорирующий свою депрессию субъект, вероятно, более нарушен, чем тот, кто переживает депрессию от случая к случаю. Основываясь на интерпретации Фройдовской мысли, психоаналитическая теория отвела главное место концепции мёртвого отца. Эдипов комплекс это не просто стадия развития либидо. Это теоретическая позиция, из которой проистекает целый концептуальный ансамбль: Сверх-Я в классической теории Фройда, Закон и Символика в лакановской мысли.
Кастрация и сублимация, как судьба влечений, объясняют душевную патологию. Этот класс тревог объединяется постоянным упоминанием кастрации, члено-вредительства, ассоциирующегося с кровопролитием. Я называю такую тревогу «красной». Напротив, когда речь заходит о концепции потери материнской груди или потери матери, об угрозе лишиться её покровительства и защиты, контекст никогда не бывает кровавым. Она – траурных цветов, это чёрная или белая тревога. Моя гипотеза состоит в том, что мрачная чернота депрессии, которую мы можем законно отнести за счёт ненависти, обнаруживающейся в психоанализе депрессивных больных, является следствием «белой» тревоги пустоты.
Мёртвую мать, в отличие от отца, никто не рассматривал как объяснительную концепцию или синдромальный диагноз. Углубляясь в проблемы, связанные с мёртвой матерью, я отношусь к ней как к метафоре. Вполне обоснованно считается, что кастрационная тревога структурирует весь ансамбль тревог, связанных с «маленькой вещицей, отделённой от тела», идёт ли речь о пенисе, о фекалиях или о ребёнке.
Комплекс мёртвой матери
Основные жалобы и симптомы, с которыми пациент обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Налицо ощущение бессилия: бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или, если таковые имели место, глубокая неудовлетворённость их результатами. Когда же анализ начинается, перенос открывает инфантильную (детскую) депрессию, характерные черты которой я считаю полезным уточнить. Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погружённого в своё горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребёнка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно любимого матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей, любовная связь отца, бросающего мать, унижение и т.п. В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и умешьшение её интереса к ребёнку. Важно подчеркнуть, что самый тяжёлый случай – это смерть другого ребёнка в раннем возрасте. Эта причина полностью ускользает от ребёнка, потому что ему не хватает данных, чтобы об этой причине узнать. Эта причина держится в тайне, например, выкидыш у матери.
Ребёнок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. Горе матери разрушает его счастье. Ничто ведь не предвещало, что любовь будет утрачена так в раз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Травма эта состоит в преждевременном разочаровании, в потере любви, потере смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если ребёнок переживает себя как центр материнской вселенной, он толкует это разочарование как последствие
В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребёнка. Мать поглощена своим горем, что даёт ему почувствовать всю меру его бессилия. Мать продолжает любить ребёнка и продолжает им заниматься, но всё-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит».
Ребёнок совершает напрасные попытки восстановить отношения, и борется с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, искусственная весёлость, бессонница или ночные страхи.
После того как гиперактивность и боязливость не смогли вернуть ребёнку любящее и заботливое отношение матери, Я задействует серию защит другого рода. Это дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мёртвой матерью. Аффективная дезинвестиция – это психическое убийство объекта, совершаемое без ненависти. Понятно, что материнская грусть запрещает всякое возникновение и малой доли ненависти. Злость ребёнка способна нанести матери ущерб, и он не злится, он перестаёт её чувствовать. Мать, образ которой сын или дочь хранит в душе, как бы «отключается» от эмоциональной жизни ребёнка. Единственным средством восстановления близости с матерью становится идентификация (отождествление) с ней. Это позволяет ребёнку заместить невозможное обладание объектом: он становится им самим. Идентификация заведомо несознательна. В дальнейших отношениях с другими людьми субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет повторять эту защиту. Любой объект, рискующий его разочаровать, он будет немедленно дезинвестировать (испытывать равнодушие к значимому человеку). Это останется для него полностью несознательным.
Потеря смысла, переживаемая ребёнком возле грустной матери, толкает его на поиски козла отпущения, ответственного за мрачное настроение матери. На эту роль назначается отец. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребёнка ранний Эдипов комплекс. Ситуация, связанная с потерей смысла, влечёт за собой открытие второго фронта защит.
Это развитие вторичной ненависти, окрашенной маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идёт о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т.д. Другая защита состоит в ауто-эротическом возбуждении. Оно состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, без нежности, без чувств к объекту (другому человеку). Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Другой человек нужен ему для того, чтобы запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, а не для переживания слияния в чувстве любви.
Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла запускает преждевременное развитие фантазии и интеллекта. Ребёнок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.
Художественное творчество и интеллектуальное богатство могут быть попытками совладать с травматической ситуацией. Эта сублимация оставляет его уязвимым в главном пункте – его любовной жизни. В этой области живёт такая психическая боль, которая парализует субъекта и блокирует его способность к достижениям. Всякая попытка влюбиться разрушает его. Отношения с другим человеком оборачиваются неизбежным разочарованием и возвращают к знакомому чувству неудачи и бессилия. Это переживается пациентом как неспособность поддерживать длительные объектные отношения, выдерживать постепенное нарастание глубокой личной вовлечённости, заботы о другом. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мёртвой матери, которая никак не умрёт и держит его в плену. Боль, одна только душевная боль, сопровождает его отношения с другими людьми. В психической боли невозможно ненавидеть, невозможно любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски. Можно только испытывать чувство бессилия.
Работая с такими пациентами, я понял, что оставался глухим к некоторым особенностям их речи. За вечными жалобами на злобность матери, на её непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров от сильной гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто – в поисках отцовской компенсации. Моя глухота касалась того факта, что за жалобами на действия матери вырисовывалась тень её отсутствия. Жалобы относились к матери, поглощённой самой собой, недоступной, неотзывчивой, но всегда грустной. Она оставалась безразличной, даже когда упрекала ребёнка. Её взор, тон её голоса, её запах, память о её ласке – всё похоронено, на месте матери во внутренней реальности ребёнка зияет дыра.
Ребёнок идентифицируется не с матерью, а с дырой. Как только для заполнения этой пустоты избирается новый объект, внезапно появляется галлюцинация, аффективный след мёртвой матери.
Этот тип пациентов создаёт серьёзные технические проблемы, о которых я не стану здесь распространяться. Сознательно человек считает, что у него – нетронутые запасы любви, доступные для новой любви, как только представится случай. На самом деле, любовь навсегда осталась в залоге у мёртвой матери.
В ходе психоанализа защитная сексуализация (ранний онанизм или другие способы получения чувственного наслаждения), всегда включающая в себя прегенитальное удовлетворение и замечательные сексуальные достижения, резко спадает. Пациент понимает, что его сексуальная жизнь сводится практически к нулю. По его мнению, речь не идёт о потере сексуального аппетита: просто никто больше ему не желанен. Обильная, разбросанная, разнообразная, мимолётная сексуальная жизнь не приносит больше никакого удовлетворения.
Остановленные в своей способности любить, субъекты, находящиеся под владычеством мёртвой матери, не могут более стремиться ни к чему, кроме автономии. Делиться с кем бы то ни было им запрещено. Сначала от одиночества бежали, теперь его ищут. Субъект вьёт себе гнездо. Он становится своей собственной матерью, но остаётся пленником своей стратегии выживания.
Это холодное ядро жжёт как лёд и как лёд же анестезирует. Это едва ли только метафоры. Такие пациенты жалуются, что им и в зной – холодно. Им холодно под кожей, в костях, они чувствуют как смертельный озноб пронзает их насквозь. Внешне эти люди и в самом деле ведут более или менее удовлетворительную профессиональную жизнь, женятся, заводят детей. На время всё как будто в порядке. Но с годами профессиональная жизнь разочаровывает, а супружеская сопровождается серьёзными нарушениями в области любви, сексуальности и аффективного общения. В это же время родительская функция, наоборот, сверхинвестирована. Впрочем, часто дети любимы при условии достижения ими тех нарциссических целей, которых самим родителям достичь не удалось.
Несмотря на выразительные признания, окрашенные аффектами, часто весьма драматизированными, отношение к аналитику отличается тайной неприязнью. Это оправдывается рационализациями типа: «Ради чего всё это делать?» Вся эта деятельность сопровождается богатством психических представлений и весьма значительным даром к само-истолкованию. Однако способность к интроспекции мало что меняет в его аффективной сфере. Язык пациента отличается повествовательным стилем, который должен тронуть аналитика, призвать его в свидетели. Словно ребёнок, который рассказывал бы матери о своём школьном дне и о тысяче маленьких драм, которые он пережил, чтобы заинтересовать её и сделать её участницей того, что он узнал в её отсутствие.
Можно догадаться, что повествовательный стиль мало ассоциативен. Субъект ускользает от того, чтобы повторно пережить то, о чём он рассказывает, поток слов, если его остановить, повергает его в переживание психической боли и неприкрытого отчаяния.
Основной фантазией такого пациента становится такая: питать мёртвую мать, дабы содержать её в постоянном бальзамировании. То же самое пациент делает с аналитиком: он кормит его анализом не для того, чтобы помочь себе жить вне анализа, но дабы продлить анализ до бесконечности. Пациент проводит свою жизнь, питая свою мёртвую мать, как если бы он был единственным, кто может о ней позаботиться. Хранитель гробницы, единственный обладатель ключа от её склепа, он втайне исполняет свою функцию кормящего родителя. Его узница становится его личной собственностью. Так пациент сам себя лечит.
Здесь возникает парадокс. Мать в горе, или мёртвая мать, какой бы огорчённой она не была, — она здесь. Присутствует мёртвой, но всё-таки присутствует. Субъект может заботиться о ней, пытаться её пробудить, оживить, вылечить. Но если она выздоровеет и пробудится, субъект ещё раз потеряет её, потому что она уйдёт заниматься своими делами или любить других. Так создаётся амбивалентность: мертвая мать, которая всегда присутствует, или живая, которая уходит и возвращается.
Грин Андре. Мёртвая мать (с. 333-361) // Французская психоаналитическая школа. Под ред. А. Жибо, А.В. Россохина. – СПб: Питер, 2005. – 576 с.
Раздел «Статьи»
Жак Лакан «Стадия зеркала, как образующая функцию Я»
Серж Лебовиси «Теория привязанности и современный психоанализ»
Томас Огден. Что верно и чья это была идея?
Рональд Бриттон. Интуиция психоаналитика: выборочный факт или сверхценная идея?
Марья Торок «Болезнь траура и фантазм чудесного трупа»
psychic.ru
Комплекс мертвой матери — Психолог Литвина Ольга, Психотерапевт, Юнгианский аналитик
Андре Грин. Мертвая мать
Андре Грин — психолог, психоаналитик, действительный член Парижского психоаналитического общества, был вице-президентом IPA, президентом Парижского психоаналитического общества, директором Парижского института психоанализа, занимал кафедру имени Фрейда в Лондонском университетет.
Комплекс мертвой матери
В квадратных скобках везде — текст, добавленный научным редактором П. В. Качаловым.
Комплекс мертвой матери — откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к аналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет аналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у аналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта. На первый план, напротив, выступает нарциссическая проблематика, в рамках которой требования Идеала Я непомерны, в синергии либо в оппозиции к Сверх-Я. Налицо ощущение бессилия.
Бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или же, если таковые имели место, глубокая неудовлетворенность их результатами.
Когда же анализ начнется, то перенос открывает иногда довольно скоро, но чаще всего после долгих лет анализа единственную в своем роде депрессию. У аналитика возникает чувство несоответствия между депрессией переноса (термин, предлагаемый мною для этого случая, чтобы противопоставить его неврозу переноса) и внешним поведением, которое депрессия не затрагивает, поскольку ничто не указывает на то, чтобы она стала очевидна для окружения [больного], что, впрочем, не мешает его близким страдать от тех объектных отношений, которые навязывает им анализант.
Эта депрессия переноса не указывает ни на что другое как на повторение инфантильной депрессии, характерные черты которой я считаю полезным уточнить.
Здесь речь не идет о депрессии от реальной потери объекта, [то есть], я хочу сказать, что дело не в проблеме реального разделения с объектом, покинувшим субъекта. Такой факт может иметь место, но не он лежит в основе комплекса мертвой матери.
Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разнообразие этиологических факторов здесь очень велико. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребенка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно инвестированного матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования, наносящего нарциссическую рану: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей; любовная связь отца, бросающего мать; унижение и т. п.
В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и уменьшение ее интереса к ребенку.
Важно подчеркнуть, что, как [уже] поняли все авторы, самый тяжелый случай — это смерть [другого] ребенка в раннем возрасте. Я же особо настоятельно хочу указать на такую причину [материнской депрессии], которая полностью ускользает от ребенка, поскольку [вначале ему] не хватает данных, по которым он мог бы о ней [этой причине] узнать, [и постольку] ее ретроспективное распознание [остается] навсегда невозможно, ибо она [эта причина] держится в тайне, [а именно], — выкидыш у матери, который в анализе приходится реконструировать по мельчайшим признакам. [Эта] гипотетическая, разумеется, конструкция [о выкидыше только и] придает связность [различным] проявлениям [аналитического] материала, относимого [самим] субъектом к последующей истории [своей жизни].
Тогда и происходит резкое, действительно мутационное, изменение материнского имаго. Наличие у субъекта подлинной живости, внезапно остановленной [в развитии], научившейся цепляться и застывшей в [этом] оцепенении, свидетельствует о том, что до некоторых пор с матерью [у него] завязывались отношения счастливые и [аффективно] богатые. Ребенок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. С фотографий в семейном альбоме [на нас] смотрит веселый, бодрый, любознательный младенец, полный [нераскрытых] способностей, в то время как более поздние фото свидетельствуют о потере этого первичного счастья. Всё будет покончено, как с исчезнувшими цивилизациями, причину гибели которых тщетно ищут историки, выдвигая гипотезу о сейсмическом толчке, который разрушил дворец, храм, здания и жилища, от которых не осталось ничего, кроме руин. Здесь же катастрофа ограничивается [формированием] холодного ядра, которое [хоть и] будет обойдено в дальнейшем [развитии], но оставляет неизгладимый след в эротических инвестициях рассматриваемых субъектов.
Трансформация психической жизни ребенка в момент резкой дезинвестиции его матерью при [её] внезапном горе переживается им, как катастрофа. Ничто ведь не предвещало, чтобы любовь была утрачена так враз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Следует, однако, подчеркнуть, что она [травма] состоит в преждевременном разочаровании и влечет за собой, кроме потери любви, потерю смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если он [ребенок] переживает себя как центр материнской вселенной, то, конечно же, он истолкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мертвой матери развивается в момент открытия ребенком существование третьего, отца, и если новая инвестиция будет им истолкована как причина материнской дезинвестиции. Как бы то ни было, триангуляция в этих случаях складывается преждевременно и неудачно. Поскольку либо, как я только что сказал, уменьшение материнской любви приписывается инвестиции матерью отца, либо это уменьшение [ее любви] спровоцирует особенно интенсивную и преждевременную инвестицию отца как спасителя от конфликта, разыгрывающегося между ребенком и матерью. В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребенка. Вот так субъект и
[оказывается] зажат между: матерью — мертвой, а отцом — недоступным, будь то отец, более всего озабоченный состоянием матери, но не приходящий на помощь ребенку, или будь то отец, оставляющий обоих, и мать и дитя, самим выбираться из этой ситуации.
После того как ребенок делал напрасные попытки репарации матери, поглощенной своим горем и дающей ему почувствовать всю меру его бессилия, после того как он пережил и потерю материнской любви, и угрозу потери самой матери и боролся с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, бессонница или ночные страхи, Я применит серию защит другого рода.
Первой и самой важной [защитой] станет [душевное] движение, единое в двух лицах: дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мертвой матерью. В основном аффективная, дезинвестиция эта [касается] также и [психических] представлений и является психическим убийством объекта, совершаемым без ненависти. Понятно, что материнская скорбь запрещает всякое возникновение и [малой] доли ненависти, способной нанести еще больший ущерб ее образу. Эта операция по дезинвестиции материнского образа не вытекает на, каких бы то ни было, разрушительных влечений, [но] в результате на ткани объектных отношений с матерью образуется дыра; [все] это не мешает поддержанию [у ребенка] периферических инвестиций [матери]; так же как и мать продолжает его любить и продолжает им заниматься, [даже] чувствуя себя бессильной полюбить [его] в [своем] горе, так изменившем ее базовую установку в отношении ребенка. [Но] все-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит». Другая сторона дезинвестиции состоит в первичной идентификации с объектом. Зеркальная идентификация становится почти облигатной после того, как реакции комплементарности (искусственная веселость, ажитация и т. п.) потерпели неудачу. Реакционная симметрия — по типу [проявления] симпатии [к ее реакциям] — оказывается [здесь] единственно возможным средством восстановления близости с матерью. Но не в подлинной репарации [материнского объекта] состоит реальная цель [такого] миметизма, а в том, чтобы сохранить [уже] невозможное обладание объектом, иметь его, становясь не таким же, как он [объект], а им самим. Идентификация — условие и отказа от объекта, и его в то же время сохранения по каннибальскому типу — заведомо несознательна. Такая идентификация [вкупе с дезинвестицией] происходит без ведома Я-субъекта и против его воли; в этом [и состоит се] отличие от иных, в дальнейшем [столь же] несознательно происходящих, дезинвестиций, поскольку эти другие случаи предполагают избавление [субъекта] от объекта, [при этом] изъятие [объектных инвестиций] обращается в пользу [субъекта]. Отсюда — и ее [идентификации] отчуждающий характер. В дальнейших объектных отношениях субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет, повторяя прежнюю защиту, активно дезинвестировать [любой] объект, рискующий [его, субъекта] разочаровать, но что останется для него полностью несознательным, так это [его] идентификация с мертвой матерью, с которой отныне он будет соединен в дезинвестиции следов травмы.
Вторым фактом является, как я [уже] подчеркивал, потеря смысла. «Конструкция» груди, которой удовольствие является и причиной, и целью, и гарантом, враз и без причины рухнула. Даже вообразив себе выворачивание ситуации субъектом, который в негативной мегаломании приписывает себе ответственность за перемену, остается непроходимая пропасть между проступком, в совершении которого субъект мог бы себя упрекнуть, и интенсивностью материнской реакции. Самое большее, до чего он сможет додуматься, что, скорее, чем с каким бы то ни было запретным желанием, проступок сей связан с его [субъекта] образом бытия; действительно, отныне ему запрещено быть. Ввиду уязвимости материнского образа, внешнее выражение деструктивной агрессивности невозможно; такое положение [вещей], которое [иначе] бы толкало ребенка к тому, чтобы дать себе умереть, вынуждает его найти ответственного за мрачное настроение матери, буде то [даже] козел отпущения. На эту роль назначается отец. В любом случае, я повторяю, складывается преждевременная триангуляция, в которой присутствуют ребенок, мать и неизвестный объект материнского горя. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребенка ранний Эдипов комплекс.
Вся эта ситуация, связанная с потерей смысла, влечет за собой открытие второго фронта защит.
Развитие вторичной ненависти, которая не является [продолжением] ни первичной, ни фундаментальной; [вторичной ненависти], проступающей в желаниях регрессивной инкорпорации, и при этом — с окрашенных маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идет о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т. п.
Аутоэротическое возбуждение состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, почти что удовольствия органа, без нежности, без жалости, не обязательно сопровождаясь садистскими фантазиями, но оставаясь [навсегда] отмеченным сдержанностью в [своей] любви к объекту. Эта [сдержанность] послужит основой будущих истерических идентификаций. Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Объект ищут по его способности запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, без слияния во взаимном наслаждении двух более или менее целостных объектов.
Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла структурирует преждевременное развитие фантазматических и интеллектуальных способностей Я. Развитие бешеной игровой деятельности происходит не в свободе играть, а в принуждении воображать, так же как интеллектуальное развитие вписывается в принуждение думать. Результативность и ауторепарация идут рука об руку в достижении одной цели: превозмогая смятение от потери груди и сохраняя эту способность, создать грудь-переноску, лоскут когнитивной ткани, предназначенный замаскировать дезинвестиционную дыру, в то время как вторичная ненависть и эротическое возбуждение бурлят у бездны на краю. Такая сверхинвестированная интеллектуальная активность необходимо несет с собой значительную долю проекции. Вопреки обычно распространенному мнению, проекция — не всегда [подразумевает] ложное суждение. Проекция определяется не истинностью или ложностью того, что проецируется, а операцией, заключающейся в том, чтобы перенести на внешнюю сцену (пусть то сцена объекта) расследование и даже гадание о том, что должно быть отвергнуто и уничтожено внутри. Ребенок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.
Скомпрометированное единство Я, отныне дырявого, реализуется либо в плане фантазии, открывая путь художественному творчеству, либо в плане познания, [служа] источником интеллектуального богатства. Ясно, что мы имеем дело с попытками совладания с травматической ситуацией. Но это совладание обречено на неудачу. Не то что бы оно потерпело неудачу там, куда оно перенесло театр [военных] действий. [Хотя] такие преждевременные идеализированные сублимации исходят из незрелых и, несомненно, [слишком] торопливых психических образований, я не вижу никакого резона, если не впадать в нормативную идеологию, оспаривать их подлинность [как сублимаций]. Их неудача — в другом. Эти сублимации вскроют свою неспособность играть уравновешивающую роль в психической экономии, поскольку в одном пункте субъект остается особенно уязвим — в том, что касается его любовной жизни. В этой области [любая] рана разбудит [такую | психическую боль, что нам останется [только] наблюдать возрождение мертвой матери, которая, возвращаясь в ходе кризиса на авансцену, разрушит все сублимационные достижения субъекта, которые, впрочем, не утрачиваются [насовсем], но [лишь] временно блокируются. То любовь [вдруг] снова оживит развитие сублимированных достижений, то [сами] эти последние [сублимации] попытаются разблокировать любовь. На мгновение они [любовь и сублимация] могут объединять свои усилия, но вскоре деструктивность превысит возможности субъекта, который [субъект] не располагает необходимыми инвестициями, [ни] для поддержания длительных объектных отношений, [ни] для постепенного нарастания глубокой личной вовлеченности, требующей заботы о другом. Так [всякая] попытка [влюбиться] оборачивается [лишь] неизбежным разочарованием либо объекта, либо [собственного] Я, возвращая [субъекта] к знакомому чувству неудачи и бессилия. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мертвой матери, которая никак не умрет и держит его в плену. Боль, это нарциссическое чувство, проступает наружу. Она [боль] является страданием, постоянно причиняемым краями [нарциссической] раны, окрашивающим нес инвестиции, сдерживающим проявления [и] ненависти, [и] эротического возбуждения, и потери груди. В психической боли [так же] невозможно ненавидеть, как [и] любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски, невозможно думать, Существует только чувство неволи, которое отнимает Я у себя самого и отчуждает его [Я] в непредставимом образе [мертвой матери].
Маршрут субъекта напоминает погоню за неинтроецируемым объектом, без возможности от него отказаться или его потерять, тем более, без возможности принять его интроекцию в Я, инвестированное мертвой матерью. В общем, объекты [данного] субъекта всегда остаются на грани Я — и не совсем внутри, и не вполне снаружи. И не случайно, ибо место — в центре — занято мертвой матерью.
Долгое время анализ этих субъектов проводился путем исследования классических конфликтов: Эдипов комплекс, прегенитальные фиксации, анальная и оральная. Вытеснение, затрагивающее инфантильную сексуальность [или] агрессивность, истолковывалось безустанно. Прогресс, несомненно, замечался. Но для аналитика оный [прогресс] был не слишком убедителен, даже если анализант, со своей стороны, пытался утешить себя, подчеркивая те аспекты, которыми он мог бы быть доволен.
На самом деле, вся эта психоаналитическая работа остается поводом к эффектному краху, где все [вдруг] предстает как в первый день, вплоть до того, что [однажды] анализант констатирует, что больше не может продолжать себя обманывать, и чувствует себя вынужденным заявить о несостоятельности [именно] объекта, переноса— аналитика, несмотря на [все] извивы отношений с объектами латеральных переносов, которые [тоже] помогали ему избегать затрагивания центрального ядра конфликта.
В ходе этих курсов лечения я, наконец, понял, что оставался глухим к некоторой [особенности] речи моих анализантов, о [смысле] которой они предоставляли мне догадаться. За вечными жалобами на злобность матери, на ее непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров, [а именно], от сильной гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто — в поисках отцовской компенсации. Но я продолжал себя спрашивать, почему эта ситуация затягивалась. Моя глухота касалась того факта, что за жалобами па «действия матери, [за] ее поступками, вырисовывалась тень ее отсутствия. Действительно, жалоба на [неизвестную] X была направлена на мать, поглощенную либо самой собой, либо чем-то другим, недоступную, неотзывчивую, но всегда грустную. Мать немую, буде даже [при этом] говорливую. Когда она присутствовала, она оставалась безразличной, даже когда мучила ребенка своими упреками. [И] тогда ситуация представилась мне совсем по-другому.
Мертвая мать унесла [с собой] в дезинвестицию, объектом которой она была, сущность любви, которой она была инвестирована перед своим горем: свой взор, тон своего голоса, свой запах, память о своей ласке. Потеря физического контакта повлекла за собой вытеснение памятного следа от ее прикосновений. Она была похоронена заживо, но сама могила ее исчезла. Дыра, зиявшая на ее месте, заставляла опасаться одиночества, как если бы субъект рисковал рухнуть туда с потрохами. В этом отношении я теперь полагаю, что holding о котором говорит Винникотт, не объясняет того ощущения головокружительного падения, которое испытывают некоторые наши пациенты; это [ощущение], кажется, гораздо более связано с тем переживанием психической недостаточности, которое для души подобно тому, чем для физического тела является обморок.
Вместе с инкапсуляцией объекта и стиранием его следа дезинвестицией, происходит первичная идентификация с мертвой матерью и трансформация позитивной идентификации в негативную, то есть идентификация не с объектом, а с дырой, оставляемой [после себя] дезинвестицией. И как только, время от времени, для заполнения этой пустоты избирается новый объект, она [пустота] [тут же] наполняется внезапно манифестирующей аффективной галлюцинацией мертвой матери.
Все наблюдаемые [данные] организуются вокруг этого ядра с троякой целью:
1) поддержание Я в живых: ненавистью к объекту, поиском возбуждающего
удовольствия, поиском смысла;
2) воскрешение мертвой матери: заинтересовать ее, развлечь, вернуть ей вкус
к жизни, заставить ее смеяться и улыбаться;
3) соперничество с объектом горя в преждевременной триангуляции.
Этот тип пациентов создает серьезные технические проблемы, о которых я не стану здесь распространяться. Я отсылаю по этому вопросу к своей работе о молчании аналитика.
Боюсь, что правило молчания в этих случаях только затягивает перенос белого горя матери. Добавлю, что кляйнианская техника систематической интерпретации деструктивности вряд ли принесет здесь много пользы. Зато позиция Винникотта, как она сформулирована в статье «Использование объекта», кажется мне [более] адекватной. Но боюсь, что Винникотт недостаточно оценил важность сексуальных фантазий, особенно первосцены, о которых пойдет речь ниже.
jungianalyst.ru
Андре Грин. Мертвая мать. Часть 1 » Родители и дети » ВЗАИМООТНОШЕНИЯ » Публикации » Образовательный центр Инги Корягиной Esolang
Разместил: Pearl24 февраля 2014
Категория: Родители и детиКомплекс мертвой матери — откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет психоаналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у психоаналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта.
Андре Грин. Мертвая мать.
Посвящается Катрин Пара
Если бы понадобилось выбрать только одну черту явного различия между тем, как проводят психоанализ сегодня и как, насколько мы можем себе это представить, его [проводили]1 в былое время, то все, вероятно, согласились бы, что оно [это различие] сосредоточено вокруг проблематики горя.
Именно на это и указывает заголовок данного очерка: мертвая мать. Однако, дабы избежать всякого недоразумения, я уточню, что эта работа не рассматривает психические последствия реальной смерти матери; но скорее [трактует вопрос] о некоем имаго, складывающемся в психике ребенка вследствие материнской депрессии, [имаго], грубо преображающем живой объект, источник жизненности для ребенка, — в удаленную атоничную, почти безжизненную фигуру; [имаго], очень глубоко пропитывающем инвестиции некоторых субъектов, которых мы анализируем; и [имаго], тяготеющем над их судьбой и над их будущим — либидинозным, объектным и нарциссическим. Мертвая мать здесь, вопреки тому, что можно было бы ожидать, — это мать, которая остается в живых; но в глазах маленького ребенка, о котором она заботится, она, так сказать, — мертва психически.
Последствия реальной смерти матери — особенно если эта смерть является следствием суицида — наносят тяжелый ущерб ребенку, которого она оставляет после себя. Симптоматика, которая здесь развивается, непосредственно увязывается с этим событием, даже если в дальнейшем психоанализ и должен обнаружить, что непоправимость такой катастрофы не связана причинно лишь с той связью мать-ребенок, которая предшествовала смерти. Возможно, случится так, что и в этих случаях можно было бы описать тип отношений, близкий к тому, о котором я собираюсь говорить. Но реальность потери, ее окончательный и необратимый характер изменили бы задним числом и предшествующие отношения с объектом. Поэтому я не стану обсуждать конфликты, связанные с этой ситуацией. Также я не буду говорить об анализах тех пациентов, которые искали помощь психоаналитика по поводу явно депрессивной симптоматики.В действительности для анализантов, о которых я собираюсь рассказать, в ходе предварительных бесед совершенно не характерно выдвигать на первый план среди причин, побуждающих их пойти на психоанализ, какие бы то ни было депрессивные черты. Зато психоаналитиком сразу же ощущается нарциссическая природа упоминаемых [ими] конфликтов, имеющих черты невроза характера и его последствий для [их] любовной жизни и профессиональной деятельности.
Эта вступительная часть ограничивает методом исключения клинические рамки того, о чем я собираюсь трактовать. Мне надо кратко упомянуть некоторые ссылки, которые были вторым источником — мои пациенты были первым — моих размышлений. Дальнейшие рассуждения во многом обязаны тем авторам, которые заложили основы всякого знания о проблематике горя: Зигмунд Фрейд, Карл Абрахам и Мелани Кляйн. Но главным образом на путь меня навели новейшие исследования Дональда Винникотта’, Хайнца Кохута2, Николя Абрахама3 и Марьи Торок4, а также Ги Розолато5.
Итак, вот отправные постулаты для моих рассуждений:
Психоаналитическая теория в своем наиболее общепринятом виде признает два постулата: первый — это постулат потери объекта как основного момента структурирования человеческой психики, в ходе которого устанавливается новое отношение к действительности. С этих пор психика будет управляться принципом реальности, который начинает главенствовать над принципом удовольствия, хотя и его [принцип удовольствия] она [психика], впрочем, тоже сохраняет. Этот первый постулат представляет собой теоретическую концепцию, а не факт наблюдения, так как оное [наблюдение] показало бы нам скорее последовательную эволюцию, чем мутационный скачок. Второй общепризнанный большинством авторов постулат — [постулат] о депрессивной позиции, в различной интерпретации у тех и у других. Этот второй постулат объединяет факт наблюдения с теоретическими концепциями Мелани Кляйн и Дональда Винникотта. Следует подчеркнуть, что эти два постулата связаны с общей ситуацией [удела человеческого] и отсылают нас к неизбежному событию онтогенеза. Если предшествующие нарушения в отношениях между матерью и ребенком затрудняют и переживание [потери объекта] и преодоление [депрессивной позиции], [то даже] отсутствие таких нарушений и хорошее качество материнского ухода не могут избавить ребенка от [необходимости переживания и преодоления] этого периода, который для его психической организации играет структурирующую роль.Впрочем, есть пациенты, которые, какую бы [клиническую] структуру они не представляли, кажется, страдают от персистирования симптомов депрессии, более или менее рекуррентной и более или менее инвалидизирующей, но, кажется, выходящей за рамки нормальных депрессивных реакций, таких, от которых периодически страдает каждый. Ибо мы знаем, что игнорирующий [свою] депрессию субъект, вероятно, более нарушен, чем тот, кто переживает ее [депрессию] от случая к случаю.
Итак, я задаюсь здесь следующим вопросом: «Какую можно установить связь между потерей объекта и депрессивной позицией, как общими [исходными] данными, и своеобразием [описываемого] депрессивного симптомокомплекса, [клинически] центрального, но часто тонущего среди другой симптоматики, которая его более или менее маскирует? Какие [психические] процессы развиваются вокруг этого [депрессивного] центра? Из чего строится этот [депрессивный] центр в психической реальности [больного]?»
Мертвый отец и мертвая мать
Основываясь на интерпретации фрейдовской мысли, психоаналитическая теория отвела главное место концепции мертвого отца, фундаментальное значение которого в генезе Сверх-Я подчеркнуто в «Тотем и табу». Эдипов комплекс здесь рассматривается не просто как стадия либидинозного развития, но как [внутрипсихическая] структура; такая теоретическая позиция обладает своей внутренней цельностью. Из нее проистекает целый концептуальный ансамбль: Сверх-Я в классической теории, Закон и Символика в лакановской мысли. Кастрация и сублимация, как судьба влечений, внутренне связывают этот ансамбль общими референциями.
Мертвую мать, напротив, никто никогда не рассматривал со структурной точки зрения. В некоторых случаях на нее можно найти отдельные намеки, как в анализе [творчества] Эдгара По у Мари Бонапарт, где речь идет о частном случае ранней потери матери. Но узкий реализм [авторской] точки зрения накладывает [и] здесь [свои] ограничения. Такое пренебрежение [мертвой матерью] невозможно объяснить, исходя из эдиповой ситуации, поскольку эта тема должна была бы возникнуть либо в связи с Эдиповым комплексом девочки, либо в связи с негативным Эдиповым комплексом у мальчика. На самом деле дело в другом. Матереубийство не подразумевает мертвой матери, напротив; что же до концепции мертвого отца, то она поддерживает референции предков, филиации, генеалогии, отсылает к первобытному преступлению и к виновности, из него проистекающей.
Поразительно, однако, что [психоаналитическая] модель горя, лежащая в основе излагаемой концепции, никак не упоминает ни горе по матери, ни горе по отнятию от груди. Если я упоминаю эту модель, то не только потому, что она предшествовала нижеизложенной концепции, но и потому, что следует констатировать отсутствие между ними прямой связи.
Фрейд в работе «Торможение, симптом и тревога» релятивизировал кастрационную тревогу, включив ее в серию, содержащую равным образом тревогу от потери любви объекта, тревогу перед угрозой потери объекта, тревогу перед Сверх-Я и тревогу от потери покровительства Сверх-Я. При этом известно, какую важность он придавал проведению различий между тревогой, болью и горем.В мои намерения не входит подробно обсуждать мысли Фрейда по данному вопросу — углубление комментария увело бы меня от темы — но хочу сделать одно замечание. Есть тревога кастрационная и тревога вытеснения. С одной стороны, Фрейд хорошо знал, что наряду и с одной и с другой существуют много как иных форм тревоги, так и разных видов вытеснения или даже прочих механизмов защиты. В обоих случаях он допускает существование хронологически более ранних форм и тревоги, и вытеснения. И все-таки, в обоих случаях именно они — кастрационная тревога и вытеснение — занимают [у Фрейда] центральное место, и по отношению к ним рассматриваются все иные типы тревоги и различные виды вытеснения, будь то более ранние или более поздние; фрейдовская мысль показывает здесь свой [двоякий] характер, [в осмыслении психопатологии] столь же структурирующий, сколь и генетический. Характер, который проступит еще более явно, когда он [Фрейд] превратит Эдипа в первофантазию, относительно независимую от конъюнктурных случайностей, образующих специфику данного пациента. Так, даже в тех случаях, когда он [Фрейд] констатирует негативный Эдипов комплекс, как у Сергея Панкеева’, он [Фрейд] будет утверждать, что отец, объект пассивных эротических желаний пациента, остается, тем не менее, кастратором.
Эта структурная функция [кастрационной тревоги] подразумевает концепцию становления психического порядка, программируемого первофантазиями. Эпигоны Фрейда не всегда следовали за ним по этому пути. Но кажется, что французская психоаналитическая мысль в целом, несмотря на все разногласия, последовала в этом вопросе за Фрейдом. С одной стороны, референтная модель кастрации обязывала авторов, осмелюсь так выразиться, «кастратизировать» все прочие формы тревоги; в таких случаях начинали говорить, например, об анальной или нарциссической кастрации. С другой стороны, давая антропологическую интерпретацию теории Фрейда, все разновидности тревоги сводили к концепции нехватки в теории Лакана. Я полагаю, однако, что спасение концептуального единства и общности в обоих случаях шло во вред, как практике, так и теории.
Показалось бы странным, если бы по этому вопросу я выступил с отказом от структурной точки зрения, которую всегда защищал. Вот почему я не стану присоединяться к тем, кто подразделяет тревогу на различные виды по времени ее проявления в разные периоды жизни субъекта; но предложу скорее структурную концепцию, которая организуется вокруг не единого центра (или парадигмы), а вокруг, по крайней мере, двух таких центров (или парадигм), в соответствии с особенным характером каждого из них, отличным от тех [центров или парадигм], что предлагали до сих пор.
Вполне обоснованно считается, что кастрационная тревога структурирует весь ансамбль тревог, связанных с «маленькой вещицей, отделенной от тела», идет ли речь о пенисе, о фекалиях или о ребенке. Этот класс [тревог] объединяется постоянным упоминанием кастрации в контексте членовредительства, ассоциирующегося с кровопролитием. Я придаю большее значение «красному» аспекту этой тревоги, нежели ее связи с парциальным объектом.
Напротив, когда речь заходит о концепции потери груди или потери объекта, или об угрозах, связанных с потерей или с покровительством Сверх-Я, или, в общем, обо всех угрозах покинутости, контекст никогда не бывает кровавым. Конечно, все формы тревоги сопровождаются деструктивностью, кастрация тоже, поскольку рана — всегда результат деструкции. Но эта деструктивность не имеет ничего общего с кровавой мутиляцией. Она — траурных цветов: черная или белая. Черная, как тяжелая депрессия; белая, как те состояния пустоты, которым теперь так обоснованно уделяют внимание.
Моя гипотеза состоит в том, что мрачная чернота депрессии, которую мы можем законно отнести за счет ненависти, обнаруживающейся на психоанализе депрессивных больных, является только вторичным продуктом, скорее, следствием, чем причиной «белой» тревоги, выдающей потерю; [потерю], понесенную на нарциссическом уровне.
Я не стану возвращаться к тому, что полагаю уже известным из моих описаний негативной галлюцинации и белого психоза, и отнесу белую тревогу или белое горе к этой же серии. «Белая» серия — негативная галлюцинация, белый психоз и белое горе, все относящееся к тому, что можно было бы назвать клиникой пустоты или клиникой негатива, — является результатом одной из составляющих первичного вытеснения, а именно: массивной радикальной дезинвестиции, оставляющей в несознательном следы в виде «психических дыр», которые будут заполнены реинвестициями, [но эти реинвестиции станут только] выражением деструктивности, освобожденной таким ослаблением либидинозной эротики.
Манифестация ненависти и последующие процессы репарации суть вторичные проявления центральной дезинвестиции первичного материнского объекта. Понятно, что такой взгляд меняет все, вплоть до техники психоанализа, поскольку [теперь ясно, что всякое] самоограничение [психоаналитика] при истолковании ненависти в структурах с депрессивными чертами приводит лишь к тому, что первичное ядро этого образования навсегда остается нетронутым.
Эдипов комплекс должен быть сохранен как незаменимая символическая мат-Рица, которая навсегда остается для нас важнейшей референцией, даже в тех случаях, когда говорят о прегенитальной или преэдиповой регрессии, ибо эта референция имплицитно отсылает нас к аксиоматической триангуляции. Как бы глубоко не продвинулся психоанализ дезинвестиций первичного объекта, судьба человеческой психики состоит в том, чтобы всегда иметь два объекта и никогда — один; насколько бы далеко ни заходили попытки проследить концепцию первобытного (филогенетического) Эдипова комплекса, отец, как таковой, присутствует и там, пусть даже в виде своего пениса (я подразумеваю архаическую концепцию Мелани Кляйн отцовского пениса в животе матери). Отец, он — здесь одновременно и с матерью, и с ребенком, и с самого начала. Точнее, между матерью и ребенком. Со стороны матери это выражается в ее желании к отцу, реализацией которого является ребенок. Со стороны ребенка все, что предвосхищает существование третьего, всякий раз, когда мать присутствует не полностью, и [всякий раз, когда] инвестиция ребенка ею, не является ни тотальной, ни абсолютной; [тогда, всякий раз], по меньшей мере, в иллюзиях, которые ребенок питает в отношении матери до того, что принято называть потерей объекта, [все это] будет, в последействии, связано с отцом.
Таким образом, можно понять непрерывность связей между этой метафорической потерей груди, [последующей] символической мутацией отношений между удовольствием и реальностью (возводимой последействием в принципы), с запретом инцеста и с двойным изображением образов матери и отца, потенциально соединенных в фантазии гипотетической первосцены, задуманной вне субъекта, в которой субъект отсутствует и учреждается в отсутствие [своего] аффективного представления, что [зато потом] порождает [его] фантазию, продукцию [его] субъективного «безумия».
К чему эта метафоричность? Обращение к метафоре, незаменимое для любого существенного элемента психоаналитической теории, [становится] здесь особенно необходимым. В предыдущей работе я отмечал существование у Фрейда двух версий потери груди. Первая версия, теоретическая и концептуальная, изложена в его статье об «отнекивании» Фрейд здесь говорит [о потери груди], как об основном, уникальном, мгновенном и решающем событии; поистине можно сказать, что это событие [впоследствии] оказывает фундаментальное воздействие на функцию суждения. Зато в «Кратком очерке психоанализа» он занимает скорее описательную, чем теоретическую позицию, как будто занялся столь модными ныне наблюдениями младенцев. Здесь он трактует данный феномен не теоретически, а, если можно так выразиться, «повествовательно», где становится понятно, что такая потеря есть процесс постепенной, шаг за шагом, эволюции. Однако, на мой взгляд, описательный и теоретический подходы взаимно исключают друг друга, так же как в теории взаимно исключаются восприятие и память. Обращение к такому сравнению — не просто аналогия. В «теории», которую субъект разрабатывает относительно самого себя, мутационное истолкование всегда ретроспективно. [Лишь] в последействии формируется та теория потерянного объекта, которая так и обретает свой характер основополагающей, единственной, мгновенной, решающей и, осмелюсь так сказать, сокрушительной [потери].Обращение к метафоре оправдано не только с диахронической точки зрения, но и с синхронической. Самые ярые сторонники референций груди в современном психоанализе, кляйнианцы, признают теперь, смиренно добавляя воды в свое вино, что грудь — не более чем слово для обозначения матери, к удовольствию некляйнианских теоретиков, которые часто психологизируют психоанализ. Нужно сохранить метафору груди, поскольку грудь, как и пенис, не может быть только символической. Каким бы интенсивным не было удовольствие сосания, связанного с соском или с соской, эрогенное удовольствие властно вернуть себе в матери и все, что не есть грудь: ее запах, кожу, взгляд и тысячу других компонентов, из которых «сделана» мать. Метонимический объект становится метафорой объекта.
Между прочим, можно заметить, что у нас не возникает никаких затруднений рассуждать сходным образом, когда мы говорим и о любовных сексуальных отношениях, сводя весь ансамбль, в общем-то, довольно сложных отношений, на копуляцию пенис — вагина и соотнося [все] пертурбации [этого ансамбля] с кастрационной тревогой.
Понятно тогда, что, углубляясь в проблемы, связанные с мертвой матерью, я отношусь к ней как к метафоре, независимой от горя по реальному объекту.
Комплекс мертвой матери
Комплекс мертвой матери — откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет психоаналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у психоаналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта. На первый план, напротив, выступает нарциссическая проблематика, в рамках которой требования Идеала Я непомерны, в синергии либо в оппозиции к Сверх-Я. Налицо ощущение бессилия. Бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или же, если таковые имели место, глубокая неудовлетворенность их результатами.
Когда же психоанализ начнется, то перенос открывает иногда довольно скоро, но чаще всего после долгих лет психоанализа единственную в своем роде депрессию. У психоаналитика возникает чувство несоответствия между депрессией переноса (термин, предлагаемый мною для этого случая, чтобы противопоставить его неврозу переноса) и внешним поведением [больного], которое депрессия не затрагивает, поскольку ничто не указывает на то, чтобы она стала очевидна для окружения [больного], что, впрочем, не мешает его близким страдать от тех объектных отношений, которые навязывает им анализант.
Эта депрессия переноса не указывает ни на что другое как на повторение инфантильной депрессии, характерные черты которой я считаю полезным уточнить.
Здесь речь не идет о депрессии от реальной потери объекта, [то есть], я хочу сказать, что дело не в проблеме реального разделения с объектом, покинувшим субъекта. Такой факт может иметь место, но не он лежит в основе комплекса мертвой матери.Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разнообразие этиологических факторов здесь очень велико. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребенка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно инвестированного матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования, наносящего нарциссическую рану: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей; любовная связь отца, бросающего мать; унижение и т. п. В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и уменьшение [ее] интереса к ребенку.
Важно подчеркнуть, что, как [уже] поняли все авторы, самый тяжелый случай — это смерть [другого] ребенка в раннем возрасте. Я же особо настоятельно хочу указать на такую причину [материнской депрессии], которая полностью ускользает от ребенка, поскольку [вначале ему] не хватает данных, по которым он мог бы о ней [этой причине] узнать, [и постольку] ее ретроспективное распознание [остается] навсегда невозможно, ибо она [эта причина] держится в тайне, [а именно], — выкидыш у матери, который в анализе приходится реконструировать по мельчайшим признакам. [Эта] гипотетическая, разумеется, конструкция [о выкидыше только и] придает связность [различным] проявлениям [аналитического] материала, относимого [самим] субъектом к последующей истории [своей жизни].
Тогда и происходит резкое, действительно мутационное, изменение материнского имаго. Наличие у субъекта подлинной живости, внезапно остановленной [в развитии], научившейся цепляться и застывшей в [этом] оцепенении, свидетельствует о том, что до некоторых пор с матерью [у него] завязывались отношения счастливые и [аффективно] богатые. Ребенок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. С фотографий в семейном альбоме [на нас] смотрит веселый, бодрый, любознательный младенец, полный [нераскрытых] способностей, в то время как более поздние фото свидетельствуют о потере этого первичного счастья. Всё будет покончено, как с исчезнувшими цивилизациями, причину гибели которых тщетно ищут историки, выдвигая гипотезу о сейсмическом толчке, который разрушил дворец, храм, здания и жилища, от которых не осталось ничего, кроме руин. Здесь же катастрофа ограничивается [формированием] холодного ядра, которое [хоть и] будет обойдено в дальнейшем [развитии], но оставляет неизгладимый след в эротических инвестициях рассматриваемых субъектов.
Трансформация психической жизни ребенка в момент резкой дезинвестиции его матерью при [её] внезапном горе переживается им, как катастрофа. Ничто ведь не предвещало, чтобы любовь была утрачена так враз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Следует, однако, подчеркнуть, что она [травма] состоит в преждевременном разочаровании и влечет за собой, кроме потери любви, потерю смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если он [ребенок] переживает себя как центр материнской вселенной, то, конечно же, он истолкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мертвой матери развивается в момент открытия ребенком существование третьего, отца, и если новая инвестиция будет им истолкована как причина материнской дезинвестиции. Как бы то ни было, триангуляция в этих случаях складывается преждевременно и неудачно. Поскольку либо, как я только что сказал, уменьшение материнской любви приписывается инвестиции матерью отца, либо это уменьшение [ее любви] спровоцирует особенно интенсивную и преждевременную инвестицию отца как спасителя от конфликта, разыгрывающегося между ребенком и матерью. В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребенка. Вот так субъект и [оказывается] зажат между: матерью — мертвой, а отцом — недоступным, будь то отец, более всего озабоченный состоянием матери, но не приходящий на помощь ребенку, или будь то отец, оставляющий обоих, и мать и дитя, самим выбираться из этой ситуации.
После того как ребенок делал напрасные попытки репарации матери, поглощенной своим горем и дающей ему почувствовать всю меру его бессилия, после того как он пережил и потерю материнской любви, и угрозу потери самой матери и боролся с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, бессонница или ночные страхи, Я применит серию защит другого рода.
Первой и самой важной [защитой] станет [душевное] движение, единое в двух лицах: дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мертвой матерью. В основном аффективная, дезинвестиция эта [касается] также и [психических] представлений и является психическим убийством объекта, совершаемым без ненависти. Понятно, что материнская скорбь запрещает всякое возникновение и [малой] доли ненависти, способной нанести еще больший ущерб ее образу. Эта операция по дезинвестиции материнского образа не вытекает из каких бы то ни было разрушительных влечений, [но] в результате на ткани объектных отношений с матерью образуется дыра; [все] это не мешает поддержанию [у ребенка] периферических инвестиций [матери]; так же как и мать продолжает его любить и продолжает им заниматься, [даже] чувствуя себя бессильной полюбить [его] в [своем] горе, так изменившем ее базовую установку в отношении ребенка. [Но] все-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит». Другая сторона дезинвестиции состоит в первичной идентификации с объектом. Зеркальная идентификация становится почти облигатной после того, как реакции комплиментарности (искусственная веселость, ажитация и т. п.) потерпели неудачу. Реакционная симметрия — по типу [проявления] симпатии [к ее реакциям] — оказывается [здесь] единственно возможным средством восстановления близости с матерью. Но не в подлинной репарации [материнского объекта] состоит реальная цель [такого] миметизма, а в том, чтобы сохранить [уже] невозможное обладание объектом, иметь его, становясь не таким же, как он [объект], а им самим. Идентификация — условие и отказа от объекта, и его в то же время сохранения по каннибальскому типу — заведомо несознательна. Такая идентификация [вкупе с дезинвестицией] происходит без ведома Я-субъекта и против его воли; в этом [и состоит ее] отличие от иных, в дальнейшем [столь же] несознательно происходящих, дезинвестиций, поскольку эти другие случаи предполагают избавление [субъекта] от объекта, [при этом] изъятие [объектных инвестиций] обращается в пользу [субъекта]. Отсюда — и ее [идентификации] отчуждающий характер. В дальнейших объектных отношениях субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет, повторяя прежнюю защиту, активно дезинвестировать [любой] объект, рискующий [его, субъекта] разочаровать, но что останется для него полностью несознательным, так это [его] идентификация с мертвой матерью, с которой отныне он будет соединен в дезинвестиции следов травмы.
Вторым фактом является, как я [уже] подчеркивал, потеря смысла. «Конструкция» груди, которой удовольствие является и причиной, и целью, и гарантом, враз и без причины рухнула. Даже вообразив себе выворачивание ситуации субъектом, который в негативной мегаломании приписывает себе ответственность за перемену, остается непроходимая пропасть между проступком, в совершении которого субъект мог бы себя упрекнуть, и интенсивностью материнской реакции. Самое большее, до чего он сможет додуматься, что, скорее, чем с каким бы то ни было запретным желанием, проступок сей связан с его [субъекта] образом бытия; действительно, отныне ему запрещено быть. Ввиду уязвимости материнского образа, внешнее выражение деструктивной агрессивности невозможно; такое положение [вещей], которое [иначе] бы толкало ребенка к тому, чтобы дать себе умереть, вынуждает его найти ответственного за мрачное настроение матери, буде то [даже] козел отпущения. На эту роль назначается отец. В любом случае, я повторяю, складывается преждевременная триангуляция, в которой присутствуют ребенок, мать и неизвестный объект материнского горя. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребенка ранний Эдипов комплекс.
Вся эта ситуация, связанная с потерей смысла, влечет за собой открытие второго фронта защит.Развитие вторичной ненависти, которая не является [продолжением] ни первичной, ни фундаментальной; [вторичной ненависти], проступающей в желаниях регрессивной инкорпорации, и при этом — с окрашенных маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идет о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т. п.
Аутоэротическое возбуждение состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, почти что удовольствия органа, без нежности, без жалости, не обязательно сопровождаясь садистскими фантазиями, но оставаясь [навсегда] отмеченным сдержанностью в [своей] любви к объекту. Эта [сдержанность] послужит основой будущих истерических идентификаций. Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Объект ищут по его способности запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, без слияния во взаимном наслаждении двух более или менее целостных объектов.Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла структурирует преждевременное развитие фантазматических и интеллектуальных способностей Я. Развитие бешеной игровой деятельности происходит не в свободе играть, а в принуждении воображать, так же как интеллектуальное развитие вписывается в принуждение думать. Результативность и ауторепарация идут рука об руку в достижении одной цели: превозмогая смятение от потери груди и сохраняя эту способность, создать грудь-переноску, лоскут когнитивной ткани, предназначенный замаскировать дезинвестиционную дыру, в то время как вторичная ненависть и эротическое возбуждение бурлят у бездны на краю. Такая сверхинвестированная интеллектуальная активность необходимо несет с собой значительную долю проекции. Вопреки обычно распространенному мнению, проекция — не всегда [подразумевает] ложное суждение. Проекция определяется не истинностью или ложностью того, что проецируется, а операцией, заключающейся в том, чтобы перенести на внешнюю сцену (пусть то сцена объекта) расследование и даже гадание о том, что должно быть отвергнуто и уничтожено внутри. Ребенок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.
Скомпрометированное единство Я, отныне дырявого, реализуется либо в плане фантазии, открывая путь художественному творчеству, либо в плане познания, [служа] источником интеллектуального богатства. Ясно, что мы имеем дело с попытками совладания с травматической ситуацией. Но это совладание обречено на неудачу. Не то что бы оно потерпело неудачу там, куда оно перенесло театр [военных] действий. [Хотя] такие преждевременные идеализированные сублимации исходят из незрелых и, несомненно, [слишком] торопливых психических образований, я не вижу никакого резона, если не впадать в нормативную идеологию, оспаривать их подлинность [как сублимаций]. Их неудача — в другом. Эти сублимации вскроют свою неспособность играть уравновешивающую роль в психической экономии, поскольку в одном пункте субъект остается особенно уязвим — в том, что касается его любовной жизни. В этой области [любая] рана разбудит [такую] психическую боль, что нам останется [только] наблюдать возрождение мертвой матери, которая, возвращаясь в ходе кризиса на авансцену, разрушит все сублимационные достижения субъекта, которые, впрочем, не утрачиваются [насовсем], но [лишь] временно блокируются. То любовь [вдруг] снова оживит развитие сублимированных достижений, то [сами] эти последние [сублимации] попытаются разблокировать любовь. На мгновение они [любовь и сублимация] могут объединять свои усилия, но вскоре деструктивности превысит возможности субъекта, который [субъект] не располагает необходимыми инвестициями, [ни] для поддержания длительных объектных отношений, [ни] для постепенного нарастания глубокой личной вовлеченности, требующей заботы о другом. Так [всякая] Попытка [влюбиться] оборачивается [лишь] неизбежным разочарованием либо объекта, либо [собственного] Я, возвращая [субъекта] к знакомому чувству неудачи и бессилия. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мертвой матери, которая никак не умрет и держит его в плену. Боль, это нарциссическое чувство, проступает наружу. Она [боль] является страданием, постоянно причиняемым краями [нарциссической] раны, окрашивающим все инвестиции, сдерживающим проявления [и] ненависти, [и] эротического возбуждения, и потери груди. В психической боли [так же] невозможно ненавидеть, как [и] любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски, невозможно думать. Существует только чувство неволи, которое отнимает Я у себя самого и отчуждает его [Я] в непредставимом образе [мертвой матери].
Маршрут субъекта напоминает погоню за неинтроецируемым объектом, без возможности от него отказаться или его потерять, тем более, без возможности принять его интроекцию в Я, инвестированное мертвой матерью. В общем, объекты [данного] субъекта всегда остаются на грани Я — и не совсем внутри, и не вполне снаружи. И не случайно, ибо место — в центре — занято мертвой матерью.
Долгое время психоанализ этих субъектов проводился путем исследования классических конфликтов: Эдипов комплекс, прегенитальные фиксации, анальная и оральная. Вытеснение, затрагивающее инфантильную сексуальность [или] агрессивность, истолковывалось безустанно. Прогресс, несомненно, замечался. Но для психоаналитика оный [прогресс] был не слишком убедителен, даже если анализант, со своей стороны, пытался утешить себя, подчеркивая те аспекты, которыми он мог бы быть доволен.
На самом деле, вся эта психоаналитическая работа остается поводом к эффектному краху, где все [вдруг] предстает как в первый день, вплоть до того, что [однажды] анализант констатирует, что больше не может продолжать себя обманывать, и чувствует себя вынужденным заявить о несостоятельности [именно] объекта переноса — психоаналитика, несмотря на [все] извивы отношений с объектами латеральных переносов, которые [тоже] помогали ему избегать затрагивания центрального ядра конфликта.
Индивидуальная консультация: Юнгеанский анализ
Просмотров: 5642
esolang.com
Андре Грин: поиск истоков депрессии. Или про » комплекс мёртвой матери»
Одним из довольно таки сложных случаев депрессивного расстройства личности, является ситуация, когда в основе стойкой депрессии пациента является, так называемый, » комплекс мёртвой матери». Этот комплекс был открыт французским психоаналитиком Андре Грином. Прочитать оригинал статьи Андре Грина ( в хорошем, адаптированном изложении) можно тут http://ameli39.livejournal.com/590974.html#cutid1
А в этом посте, я хочу привести пояснения концепции Грина, в которых можно найти ответы на следующие вопросы:
1.Что произошло с матерью?
2 Что происходит с ребёнком такой матери?
3. Что происходит с таким человеком во взрослой жизни?
«Концепция “мертвой матери” французского психоаналитика Андре Грина основана на простом постулате: ранние отношения ребенка с матерью оказывают существенное влияние на его дальнейшее психическое благополучие. И если эти отношения лишены эмоциональной отзывчивости, тепла, близости, то это может привести к тому, что в психике младенца образ матери запечатлевается как холодный и “мертвый”, несмотря на то, что по факту мать является живой. Отсюда и название концепции: под “мертвостью” понимается внутреннее состояние матери, ее психическая, а не физическая смерть.
А.Грин заметил, что в истории его пациентов, страдающих от тяжелых депрессий, довольно часто наблюдалось эмоциональное отчуждение в отношениях с матерью буквально с самых первых дней жизни. Матери таких пациентов оказывались не способными в полной мере выполнять свои функции по отношению к ребенку.
1. Что произошло с матерью?
Такие матери в силу разных обстоятельств (как правило, это сопряжено с потерей значимых отношений или глубоким жизненным разочарованием: смерть близких, предшествующий выкидыш, измена мужа и др.) оказываются глубоко погружены в собственную депрессию и собственное горе. Будучи не в состоянии справиться с ними самостоятельно, они замыкаются в своих болезненных переживаниях, из-за чего не могут быть отзывчивы к потребностям ребенка, теряют интерес к нему. При этом мать может продолжать механически заботиться и выполнять свои функции (кормить, мыть, одевать), но она не способна на подлинные отношения, как и не способна на истинное горевание по поводу своей депрессии. Такие матери “не видят” своих детей: они в прямом смысле могут избегать глазного и тактильного контакта с ребенком, “не слышать”, когда ребенок плачет и т.д. Их собственное горе оказывается настолько сильным, что довлеет над остальными сторонами жизни.
2.Что происходит в этот момент с ребенком?
Потеря должного внимания, заботы и любви со стороны матери переживаются ребенком как катастрофа! Такое поведение матери, пусть и вынужденное, приводит к серьезным изменениям в психике ребенка: в попытках хоть как-то сохранить мать (ведь он так в ней нуждается!), ребенок идентифицируется с ней, и сам становится внутренне холодным, оцепеневшим, “мертвым”. Т.е. потребность в матери, когда она не может быть удовлетворена непосредственно в реальной жизни, иллюзорно удовлетворяется ребенком посредством того, что он как бы сам пытается стать для себя этой матерью. Но единственная мать, которую он видит – отстраненная, неотзывчивая, эмоционально холодная. Таким становится на многие годы вперед и сам ребенок. При этом он приобретает навык ничего не чувствовать, боясь, что его злость (возникающая как нормальная реакция на игнорирование матерью) может разрушить и без того уже “мертвый” объект. Этот паттерн “равнодушия” закрепляется и будет воспроизводиться в любых отношениях, грозящих разочарованием, – т.е. в любых близких отношениях. Вместо того, чтобы испытывать любовь и привязанность, человек с подобной установкой из страха потерять отношения и вновь остаться “покинутым” будет обесценивать их значимость и того человека, с которым эти отношения завязываются.
Вторым важным моментом является тот факт, что причина материнской депрессии остается скрытой от ребенка. Он не понимает, почему самый близкий человек внезапно лишает его любви и тепла, истинный смысл поведения матери оказывается не доступным. Процесс поиска утерянного смысла часто приводит к усиленному развитию интеллекта и фантазирования. Ребенок однажды пережил опыт отвержения от матери, чье настроение зависело от непонятных для него причин. Теперь он направит все свои силы на то, чтобы предугадывать поведение, чувства, настроения и мысли окружающих людей.
Но ничего из вышеперечисленного, ни один из защитных механизмов, будь то “равнодушие” или фантазирование и интеллектуализация – не способны исцелить ту глубокую рану, которая осталась у человека. Эта рана блокирует способность дарить и получать любовь, поскольку в этой области таится такой силы душевная боль, что любая попытка близких отношений приводит к усилению страхов, разочарований, беспомощности, отчаяния. Давно закрепившаяся связь (идентификация) с “мертвой матерью”, оставаясь скрытой от сознания, оставляет в душе зияющую дыру, в которую проваливаются все попытки любить.
3.Что происходит с таким человеком во взрослой жизни?
Сами пациенты не осознают собственное горе так же, как его не осознавали их “мертвые” матери. Ведь поскольку на самом деле матери таких пациентов остаются живы, истинная причина их депрессии (идентификация с “мертвостью”) оказывается глубоко скрытой в бессознательном слое психики. Таким образом, горе остается не проработанным, не названным, не пережитым. Поэтому и запросы, с которыми приходят такие пациенты на терапию, редко касаются депрессивных переживаний. Часто они прячутся за жалобами на проблемы в личных и\или рабочих отношениях, ощущение душевной пустоты, заниженную самооценку и т.п.
У таких людей часто наблюдается диссоциация между душой и телом и блокада любви. Т.е. в отношениях они могут искать исключительно изолированного удовлетворения сексуальной потребности или только платонической нежности. Соединить же эти потребности воедино оказывается невозможно, поскольку грозит сделать человека уязвимым, зависимым.
Такие люди считают, что они способны дарить любовь, что у них есть большие запасы этой любви, но на самом деле все чувства остались как бы “в залоге у мертвой матери”. Т.е. сам человек этой любовью не располагает, всю ее он отдал матери, которая “умерла”, но так и осталась не похороненной.
Терапия с такими пациентами достаточно затруднительна. Из-за раннего негативного опыта они с трудом устанавливают отношения с другими людьми, в том числе и с психотерапевтом, а установив, проецируют на него образ своей депрессивной матери. Они не верят, что терапевт может им помочь. Бессознательно они ожидают от него отвержения.
Но глубокое исследование личной истории и опыта пациента вместе с “живым”, эмпатичным желанием терапевта и его искренней заинтересованностью (впротивовес равнодушию “мертвой матери”) в том, чтобы помочь, позволяют докопаться до истинных причин состояния пациента, сделать их осознаваемыми, позволить прожить те чувства, которые остались блокированными, и освободить, наконец, место для новых отношений.»
оригинал
http://psy-aletheia.ru/blog/la-mere-morte
psyhelpask.livejournal.com
«Мертвая мать» и «мертвая убивающая мать» (теория)
Часто будущий психопат или глубокий травматик формируется в семье, где один или оба родителя — абьюзеры. И даже если абьюзер — один (например, отец), а мать «просто» остается в этом браке и невольно удерживает в ситуации насилия своих детей, то становится «мертвой матерью», как называет этот феномен французский психоаналитик Андре Грин. Психолог Ольга Синевич пишет об этом:«Это физически живая мать, но она мертва психически. Для детей такой матери характерно ощущение бессилия: бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, приумножать свои достижения…»
«Мертвой матерью» становится женщина, чьи жизненные соки высосаны и продолжают высасываться абьюзивным окружением. Вспомним про тотальную перефокусировку жертвы на агрессора. Неудивительно, что у нее не остается душевных сил ни на себя, ни на своих детей, ни тем более, на что-либо другое.
Такая мать ведет себя равнодушно, отвергающе по отношению к детям, а нередко становится и сообщницей агрессора в его «воспитательных» методах. Так она пытается сохранить зыбкий баланс в семье, «заслужить» одобрение абьюзера.
Кроме того, находясь в газлайтинге и созависимости, она может вслед за «главным» агрессором считать, что дети «разболтались», «сели на шею», и надо их «воспитывать». Или же она «выдумывает» их провинности, чтобы «угодить» главному агрессору. Третий вариант — позволяя ему издеваться над детьми, она как бы отдает их ему по пожирание, чтобы он дал передышку ей самой.
Так невольно в браке с агрессором женщина становится агрессором и сама — по отношению к собственным детям. И пусть она — «пассивный» агрессор, ребенку-то от этого не легче…
Еще более тяжела ситуация, когда «мертвая мать» становится «мертвой убивающей матерью». Слово Ольге Синевич:
«Это не только матери, которые проявляли жестокость к ребенку — эмоциональное отвержение, пренебрежение, унижали своих детей всеми известными способами. Но это и матери, по внешним проявлениям которых создается впечатление заботы и любви о ребенке, но эта так называемая забота и любовь проявляются в потворствующей и доминирующей гиперопеке, повышенной моральной ответственности. Таких матерей я называю сиренами, они очень манящие, прямо таки притягивают к себе, манят, зовут, а потом «сжирают».
На самом деле суровая, жестокая и отвергающая мать может нанести меньше вреда, чем чересчур заботливая, оберегающая и хронически тревожащаяся. Потому что жестокая мать не маскирует свои агрессивные и убивающие тенденции под заботу и любовь.
Кроме того, мертвые убивающие матери фокусируются на болезни ребенка, его неудачах, все время делают мрачные прогнозы насчет его будущего. Такая мать остается безразличной к благоприятным переменам и не реагирует на радость ребенка или даже испытывает некое недовольство.
Дети таких матерей во взрослом возрасте говорят, что подлинный интерес и заботу от матери они чувствуют, если у них что-то случилось, а когда все хорошо, то возникает ощущение, как будто мама и не очень-то довольна и даже будто огорчена. Такая мать постепенно подавляет в ребенке радость жизни и веру в себя, и в конце концов заражает его своей смертоносностью. Ребенок начинает бояться жизни.
Такие матери преподносят себя как жертвующих собой, заботливых и добрых, но под их претензиями кроется враждебная установка. Ребенок начинает чувствовать, что живет во враждебном мире и приходит к убеждению, что наиболее приемлемым поведением для него будет то, которое заканчивается неудачей и страданиями. Так, страдание ребенок со временем начинает воспринимать как любовь.
Но даже эта мать менее травмирующая, чем те, которые якобы жертвуют собой, добрые и заботливые, но в тоже время у них прорываются деструктивные, убивающие импульсы в виде непредсказуемых вспышек гнева и жестокости по отношению к ребенку. Но это подается как забота и любовь. «Я так с тобой поступила, потому что очень сильно люблю тебя и забочусь о тебе, очень испугалась или переживаю за тебя», — говорит такая мать. И дети расценивают злость матери как проявление любви.
Взрослые дети таких матерей — глубоко страдающие люди, они практически не получают удовольствия от жизни. Их внутренний мир наполнен сильнейшими страданиями, они чувствуют свою никчемность, ощущают себя презренными, хуже всех. Им очень сложно найти в себе что-то хорошее, они убивают себя токсическим стыдом. Внутри себя часто описывают какую-то пожирающую дыру, пустоту. Им все время страшно стыдно что-то делать. В анамнезе таких пациентов могут быть депрессия, панические атаки, паранойя. Они говорят, что весь мир настроен против них, все им завидуют и хотят причинить вред».
…На мой взгляд, разница невелика, и любая «просто» «мертвая мать» обязательно еще и «убивает» — морально, а косвенно — и физически.
Я, кстати, наблюдала такое семейство. Злющая-злющая мать. Мне было физически жутко даже встречаться с ней на лестнице, а ее взгляд был прямо смертоносным. Ее муж пил, несколько раз попадал в ЛТП, но это помогало ненадолго. В итоге он умер в собственной ванной — ему было не больше сорока.
Мы приехали в этот дом позднее их и знали, что старшая дочь этой женщины погибла в 18 лет, перебегая дорогу. А не так давно мы узнали, что погибла и младшая, разбилась на машине.
…Посылы, калечащие детские души, передаются из поколения в поколение. Не случайно есть такое понятие, как патологические династии. От осинки не родятся апельсинки — это понятно, но ведь и каждая новая поросль осинок становится все более «колючей»! По данным психолога Ольги Синевич, если в семье бабушки с дедушкой эмоциональное отвержение составляло 30-35%, у родителей — 48%, то у детей равнодушие и неприязнь к будущим отпрыскам будет уже в 65% случаев. Мало того, если бабушка была просто «мертвой матерью», то ее дочь будет уже «убивающей мертвой матерью», а убийственный импульс внучки может достичь уже того, что она уничтожит ребенка физически.
И совершенно не обязательно делать это своими руками. Моя почта пестрит кошмарными историями о матерях, которые на ночь глядя отправляют маленьких дочерей на отдаленную овощебазу через гаражный массив и пустырь, «ошибочно» наливают в чайник уксус, игнорируют жалобы ребенка на боли и доводят до угрожающих жизни состояний, добиваются у психиатра назначения сильнодействующих препаратов для своего «гиперактивного» малыша, потому что он «мешает», «достал»…
tanja-tank.livejournal.com
Мать, про которую говорить запрещено
Комплекс мертвой матери возникает не из-за реальной потери матери, мёртвая мать – это мать, которая остаётся в живых, но она мертва психически, потому что по той или иной причине впала в депрессию
Феномен «мертвой матери» был выделен, назван и изучен известным французским психоаналитиком Андре Грином. Статья Андре Грина первоначально была представлена в виде доклада в Парижском психоаналитическом обществе 20 мая 1980 года.
Феномен «мертвой матери»
Хочу отметить, что комплекс мертвой матери возникает не из-за реальной потери матери, мёртвая мать – это мать, которая остаётся в живых, но она мертва психически, потому что по той или иной причине впала в депрессию (смерть ребёнка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно любимого матерью). Или это так называемая депрессия разочарования: это могут быть события, которые происходят в собственной семье или в семье родителей (измена мужа, переживание развода, унижение и т.п.).
В своем докладе А. Грин Рассматривает понятие комплекса «мертвой матери», его роль и влияние в формировании и развитии личности ребенка. Так же А. Грин говорит о том, что для таких клиентов не характерны депрессивные симптомы, «налицо ощущение бессилия: бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или, если таковые имели место, глубокая неудовлетворённость их результатами.»
Мое первое осознание мертвой матери сначало пришло ко мне в терапии задолго до прочтения Андре Грина. Я до сих пор помню эту бурю горя, горечи, душераздирающей боли, и наполненной душу страданиями, а так же ощущение Вселенской несправедливости. Затем я пошла дальше и узнала, что больнее и разрушительней мертвой матери, может быть мертвая убивающая мать (я так ее назвала). И вот о мертвой убивающей матери, я бы хотела рассказать.
На мой взгляд мертвая убивающая мать наносит более сильный ущерб ребенку, чем просто мертвая мать.
Мертвые убивающие матери это не только матери, которые проявляли жестокость по отношению к своему ребенку, эмоциональное отвержение, пренебрежение, унижали своих детей всеми известными способами. Но, это и матери, по внешним проявлениям которых создается впечатление заботы и любви о своем ребенке, но эта так называемая забота и любовь проявляются в потворствующей и доминирующей гиперпротекции, повышенной моральной ответственности. Таких матерей я называю сиренами, они очень манящие, прямо таки притягивают к себе, манят, зовут, а потом «сжирают». На самом деле суровая, жестокая и отвергающая мать может нанести меньше вреда, чем чересчур заботливая и оберегающая, и хронически тревожащаяся. Потому что жестокая мать не маскирует свои агрессивные и убивающие тенденции под заботу и любовь.
Кроме того, мертвые убивающие матери — это еще и матери, которые очень обеспокоены здоровьем своего ребенка. Таких матерей интересуют болезни ребенка, его неудачи (они очень участливы если что- то происходит плохое с ребенком, в этом очень много заботы и энергии), и они все время делают мрачные прогнозы насчет будущего своего ребенка.
Они все время как бы переживают за своего ребенка, чтобы с ним что — нибудь не случилось. Чтобы ни дай Бог не заболел, не упал с горки, не сбила машина. “У меня растет дочка, как я боюсь, вдруг ее изнасилуют”. «Ой, как я боюсь за своего ребенка, мне все время страшно, я боюсь, что с ним что-нибудь произойдет нехорошее». Такая мать остается безразличной к благоприятным переменам и не реагирует на радость ребенка, или даже испытывает некое недовольство. Дети таких матерей во взрослом возрасте говорят, что подлинный интерес и заботу от матери, они чувствуют если у них что-то случилось, а когда все хорошо, то возникает ощущение как будто мама и не очень то довольна, а даже будто огорчена, что ничего не произошло плохого. В снах таких матерей много болезней, смерти, крови, трупов. В поведении она не наносит видимый ущерб ребенку, но постепенно и методично подавляет в нем радость жизни и веру в себя, в развитие, в жизнь и в конце концов заражает его своей смертоностностью, ребенок начинает бояться жизни и тянется к смерти.
Таким образом, суть мертвой убивающей матери не столько в ее поведении, а сколько в ее подсознательном отношении к ребенку, которое может проявляться как в разрушительном поведении, так и в виде заботы.
Для меня нет сомнений, что между матерью и младенцем происходит обмен информацией. Предполагаю, что обмен происходит посредством слияния, интериоризации и идентификации ребенком матери.
Spiegel говорит, что «младенец способен эмпатически воспринимать чувства матери задолго до того, как его развитие позволяет ему понять их значение, и этот опыт оказывает на него серьезное влияние. Любые нарушения связи вызывают тревогу и даже панику». Он говорит, что к пятимесячному возрасту, ребенок демонстрирует симптомы страха, адресованные матери.
Из своего материнского опыта, я могу сказать, что это происходит намного раньше, уже в месяц ребенок может демонстрировать эти симптомы. Кроме того уже в возрасте одной недели ребенок чувствует тревогу своей матери и реагирует на нее сильным плачем, например, когда мать берет спокойного ребенка на руки или просто склоняется и смотрит на него.
Далее он предполагает, что «возможно ребенок получает от своей матери импульсы неосознанной враждебности, нервного напряжения, и благодаря эмпатическому восприятию, оказывается захлестнутым ее эмоциями депрессии, тревоги и гнева».
Здесь я могу добавить, что не возможно получает, а точно получает. Кроме того, депрессия матери, ее тревога и гнев, могут осознаваться самой матерью, а ребенок все равно их получает. Осознавание матерью своей разрушительности не спасает ребенка от эмпатического восприятия ее смертоностности. Но благодаря этому осознаванию, ребенок может не подвергаться бессознательным агрессивным импульсам матери, в виде «случайных» недоразумений, таких как: свалился с кроватки или пеленального столика, случайно ударила или стукнула обо что — нибудь (совсем не хотела) или ”ой, как то извернулся и выпал из рук”.
Итак, младенец полностью принимает, впитывает образ матери, включая ее враждебность и разрушительность. Этот смертоносный импульс интегрируется в структуру личности ребенка, его растущего Эго. Ребенок с этими импульсами справляется с помощью подавления. Подавление, как ответная реакция на разрушительность матери и защита от нее. В поведении детей, у которых была убивающая мать, можно видеть мазохистическое поведение, которое сохраняется на протяжении всей их жизни.
Bromberg говорит, «что мазохизм поощряется матерями, в чей душе ребенок идентифицируется с родителем, по отношению к которому испытывалась враждебность. Этих матерей характеризует высокий уровень нарциссизма, сильное несоответствие между их идеалом эго и поведением и слабо развитое чувство вины. Они преподносят себя как жертвующих собой, заботливых и добрых, но под их претензиями кроется враждебная установка. Они пропагандируют и навязывают подавление сексуальных импульсов, но ведут себя сексуально вызывающе по отношению к ребенку.
Даже если они обнаруживают у себя какой-либо порок, у них появляется не настоящее чувство вины, а страх перед тем, что могут подумать другие. Ребенок испытывает на себе их жажду контролировать его. Так как отвергающие и враждебные установки очевидны, ребенок начинает чувствовать, что он живет во враждебном мире. Устремление его инстинктов интенсивно стимулируется, но их выражение запрещено. Он вынужден осуществлять контроль над своими импульсами задолго до того, как приобретет способность к этому. Неизбежная неудача ведет к наказанию и потере чувства собственного достоинства. Развитие эго затрудняется, у эго появляется тенденция к тому, чтобы остаться слабым, пугливым и покорным. Ребенок приходит к убеждению, что наиболее приемлемым поведением для него будет то, которое заканчивается неудачей и страданиями. Так страдание благодаря его матери ассоциируется у него с концепцией любви, ребенок со временем начинает воспринимать его как любовь».
Но даже эта мать менее травмирующая, чем следующая:
Есть тип убивающих матерей, которые включают не только характеристики выше описанные, т.е. жертвующие собой, добрые и заботливые, «заботящиеся о целомудрии», но в тоже время у них прорываются деструктивные убивающие импульсы в виде непредсказуемых вспышек гнева и ярости, и жестокости по отношению к своему ребенку. Затем эти вспышки и жестокое обращение «подаются» как глубокая забота и любовь.
«Я так с тобой поступила, потому что я очень сильно люблю тебя и забочусь о тебе, очень испугалась или переживаю за тебя».
В моей практике были дети таких матерей. Это глубоко страдающие люди, они практически не получают удовольствия от жизни. Их внутренний мир наполнен сильнейшими страданиями, они чувствуют свою никчемность, ощущают себя презренными, хуже всех. Им очень сложно найти в себе что- то хорошее. Убивают себя токсическим стыдом. Внутри себя часто описывают какую-то пожирающую, убивающую дыру, пустоту. Им все время страшно стыдно что-то делать. Может присутствовать отвращение к своему телу, особенно к груди (если это женщина).
Одна моя клиентка говорит, что с радостью бы отрезала свою грудь, совершенно никчемный орган, а кормление грудью это вообще отвратительный процесс.
В анамнезе клиентов с синдромом мертвой убивающей матери могут быть депрессивные состояния или депрессия, панические атаки, и паранойя преследования. Говорят, что весь мир враждебно настроен против них, все хотят причинить им вред. Этот вред часто связан с фантазиями о жестоком физическом или сексуальном насилии, или говорят, что их просто убьют из-за телефона, планшета или просто так, потому что их окружают одни придурки. Параллельно они проецируют свою внутреннюю реальность во вне, тогда люди которые их окружают это “быдло, которое только и думает как нажраться и натрахаться, или кого-то ограбить, избить или изнасиловать”, и конечно в это кто-то они обязательно попадут. Все им завидуют и только думают о том, как бы им навредить.
Например, моя клиентка говорила мне, что я все время встречаю ее с ненавистью, на терапии я просто ее терплю, если я не услышала ее звонка по телефону, то я сделала это специально, потому что она мне противна, и я знаю как она переживает и злится и впадает в тревогу, когда я сразу же не отвечаю на звонок, и делаю это специально, только для того, чтобы навредить ей, поиздеваться над ней. А когда я действительно сердилась на нее, то лицо клиентки становилось мягче и возникало ощущение, как будто она питается и наслаждается злостью. После того, как я обратила на это внимание, клиентка сказала, что это действительно так, моя злость это как проявление любви, заботы о ней, только тогда она чувствует, что я к ней не безразлична и испытываю теплые чувства.
Кроме того, женщины для нее- это “сучки похотливые” (в большинстве своем), а мужчины или “альфа – самцы” (говорит с презрением и отвращением), или просто презренные существа, валяющиеся на диване и ничего не стоящие, но и у тех и тех в жизни ведущий только один орган- это пенис.
Агрессия ее направлена в большей степени во внутрь, она не скандалит на работе и в семье, она методично разрушает себя. Единственное место в ее жизни, где она выказывает свое неудовольствие не скрывая ненависти, презрения, отвращения к себе и другим это психотерапия. И сразу же снова себя убивает за это токсическим стыдом, что она ненормальная, ничтожество, “я какой-то урод”.
Мое собственное осознавание материнской разрушительности развивалось в психотерапии еще до моей беременности и расцвело во время нее. И абсолютно новый виток начался сразу после рождения ребенка. Это был самый сложный виток из всех предыдущих.
Из своего опыта и опыта своих клиентов могу сказать, что первичным в убийственной враждебности матери против своего ребенка является конфликт матери с ее матерью. Это межпоколенный конфликт, и в каждом последующем поколении он становится сильнее и патогеннее. Т.е. если бабушка была просто мертвой матерью, то ее дочь не просто мертвая, а убивающая мертвая мать, а внучка уже с более выраженным убийственным импульсом, а следующее поколение уже может и физически убить ребенка. Это когда выбрасывают новорожденных в мусорные баки, рожают в туалете (деревенском), убивают себя и ребенка или одного ребенка, потому что не знала куда его деть, боялась, что мама выгонит и тому подобное. Предполагаю, что такое усиление смертоностности в следующем поколении связано с тем, что страх ребенка перед жестоким уничтожением своей матерью, требует для своего высвобождения еще более сильного жестокого уничтожения. Кроме того, такое усиление между поколениями присутствует только тогда, когда ребенку обсолютно негде было “погреться”.
Часто желание убить своего ребенка не осознается. Мертвые убивающие матери очень сложно подходят к осознаванию своей разрушительности, они очень пугаются, что сходят сума, стыдятся и вытесняют свою смертоностность. И только при установлении прочных доверительных отношений можно потихоньку подходить к их страху как к желанию навредить, убить.
Мне повезло, когда я забеременела, я уже была в психотерапии, но все равно пугалась не сошла ли я сума, и очень было страшно стыдно говорить на терапии о том, какие ужасные мысли у меня по отношению к своему ребенку, а осознавание своей мертвенной убийственности причиняло едва выносимую боль.
Комплекс, синдром мертвой убивающей матери начинает расцветать во время беременности в виде угрозы выкидыша, сильных токсикозов, может быть обвитие пуповины плода и всякие разные сложности, которые возникают во время беременности и самих родов. Далее после рождения ребенка у матери начинает еще сильнее и быстрее оживать ее травматизация, оживает мертвая мать или мертвая убивающая мать. Это может проявляется в виде послеродовой депрессии, сильной тревоге, невозможности ухаживать за ребенком (не знаю что с ним делать, нет сил), убийственных фантазиях по отношению к своему ребенку, чувстве ненависти к нему, желании чтобы ребенок заболел или страхах вдруг ребенок умрет. Чаще всего весь этот прекрасный набор не осознается.
Я просто спала целыми сутками, а когда моя дочь просыпалась, тупо держала ее на руках, ухаживала на автоматизме, знала, что нужно делать и выполняли действия как робот, параллельно осознавая весь ужас своих фантазий и желаний. Так я продержалась месяц, затем побежала на терапию.
Кроме того, убийственность матери прорывается во снах. Это наполненные тревогой, ужасом и болью сны. Сны про то, как ребенка забирают, или мать сама его покидает, или сны про убийство своего ребенка, некоторым матерям сниться как они разрывают своего ребенка, перегрызают ему горло или разрубают топором, душат или вешают свое дитя, или ребенок умирает в больнице от какой- то болезни.
Агрессивные импульсы матери могут быть направлены на убийство и увечье одновременно.
Например, из практики, женщина очень ярко описывала как бы она убивала своего ребенка, или как ей хочется ударить его головой о косяк двери, или чем нибудь тяжелым по голове, или разрубить топором, или придавить подушкой, или утопить во время купания. Ребенок младенец.
Разрушающие, убийственные тенденции матери проявляются всю ее жизнь, если вдруг она не приходит в терапию. Когда женщина находится в терапии, ее синдром немного смягчается. Но даже вне зависимости от того, осознает ли мать эти тенденции или нет, справляется она с ними или нет, проявляются они в заботе или нет, все равно эти тенденции передаются ребенку. Предполагаю, чтобы до конца избавиться от него, понадобиться поколения три, с учетом того, что каждое поколение будет находиться в терапии, и чем раньше, чем лучше.
Находясь в терапии и осознавая свою мертвенность и убийственность, осознавая как она проявляется в отношениях с моим ребенком, только благодаря этому моя дочь никогда не падала с кровати, не ударялась головой, болела очень редко, никогда ничего не засовывала себе в носик, не обжигалась, не падала с горки и т.п. Но я все равно вижу в проявлениях своей дочери мою мертвенность и разрушительность (конечно это выражено не так сильно как у меня, но все же есть). Она заразилась, несмотря на всю мою осознанность еще до ее рождения. В этом месте душа моя болит, но я все еще не теряю надежды на то, что я смогу компенсировать в ней свою и теперь уже и ее мертвую мать.
Пару слов, я бы хотела еще и сказать про отца. Я не придерживаюсь мнения, что отец не играет никакой роли в формировании, синдрома мертвой убивающей матери. Я считаю, что бессознательно мужчины и женщины выбирают друг друга примерно с одинаковой степенью психологического благополучия и неблагополучия. Т. е. если у одного из партнеров есть мертвенность, то она есть и у другого.
А вот ее проявления могут быть разными. Из своего опыта и опыта своих клиентов у меня сложилось такое представление о роли отца. Он участвует в синдроме мертвой убивающей матери или своей бездейственностью, т.е. ничего не предпринимает, не защищает своего ребенка от материнской агрессии, строгости, не подвергает сомнению ее методы ухаживания за ребенком и таким образом поддерживает разрушительные импульсы матери, или потом они меняются ролями: отец выполняет роль корающего эго, проявляется это в жестоком обращении к детям, а мать вроде бы и ничего плохого не делает.
А на самом деле уже она его поддерживает в этом тем, что не защищает своих детей от жестокого обращения. Не обязательно партнеры могут меняться ролями. Еще патогеннее вариант, когда мать маскирует агрессивное и жестокое отношение отца под заботу и любовь. Приходит к ребенку и говорит о том, что папа их очень любит, “он не со зла избил тебя, он очень переживает, заботится о тебе” и в конце наносит контрольный выстрел – “иди пожалей папу, он так расстроен”.
Наиболее сильно синдром мертвой матери, мертвой убивающей матери присутствует в химической зависимости, созависимости, депрессиях. Во всех хронических смертельных заболеваниях такие как рак, туберкулез, ВИЧ, бронхиальная астма, сахарный диабет и т.п. В пограничных расстройствах, в сильно выраженном нарциссическом расстройстве.
Работа с клиентами у которых есть синдром мертвой матери, мертвой убивающей матери очень долгая и кропотливая, включает в себя специфику, например, если это химически зависимые люди, то нужно знать специфику зависимости. Но то, что объединяет, это материнское дружелюбие со стороны терапевта. А клиент всеми ему известными способами сопротивляется этому.
И если вы терапевт у которого самого есть синдром мертвой матери или мертвой убивающей матери, ваше наблюдающее эго должно быть всегда начеку. В ваш контрперенос может легко вплестись ваш личный перенос. В контрпереносе с клиентами с синдромом мертвой матери можно чувствовать холодность, замороженность, безразличие, отстраненность. А в синдроме мертвой убивающей матери контрперенос более сильный, кроме выше перечисленного, хочется еще и убить, унизить, ударить, может присутствовать отвращение, презрение. В работе с такими клиентами я перестраховываюсь и всякий раз спрашиваю себя “для чего сейчас я это буду говорить из какого чувства я это говорю, для чего, что сейчас я делаю с клиентом?»
Пока это все, что я хотела рассказать про мертвую убивающую мать. И еще раз хочу отметить, что мертвая убивающая мать — это живая мать на самом деле. Смертоностность и убийственность матери проявляется не столько в ее поведении, а сколько в ее бессознательном отношении к ребенку, эта убивающая энергия матери, которая направлена на ребенка, и может проявляться как в разрушительном поведении, так и в виде заботы. опубликовано econet.ru
Ольга Синевич
P.S. И помните, всего лишь изменяя свое сознание — мы вместе изменяем мир! © econet
econet.ru
конспект лекции Драгунской Л.С. – Asidaya
Основная черта: объект есть, но он погружён в траур.
Печаль матери: любое разочарование → нарциссическая рана [матери – примечания мои]; трудные условия жизни семьи, любые другие причины → ребёнок вызывает у неё гораздо меньший интерес. Тоска матери переживается ребёнком как катастрофа: любовь матери исчезает без видимых причин за одну минуту.
Ребёнок переживает потерю какой-либо дифференцированности мира: мать рядом, но её эмоциональная включённость ушла. Особо опасно такое декотектирование [разделение, изъятие] в период, когда ребёнок обнаруживает существование третьего [то есть отца, который получает полноценное представительство во внутреннем мире ребёнка].
Самая большая проблема – формальное присутствие матери. И от этого ребёнок «душой перебегает к отцу». Однако чаще всего отец оне отвечает, и ребёнок оказывается между мёртвой матерью и недоступным отцом. Он борется возбуждением и бессонницей, тревогой, кошмарами. Бесполезно → защиты другого рода.
1) Декотектирование материнского образа (отрыв либидо):
«убийство, совершаемое без ненависти»: ребёнок не может ненавидеть мать, ей и так плохо; от этого будет только хуже.
→ Дыра в бессознательной структуре отношений субъект – мать. «Отношения без сердца»: ребёнок пытается восстановить отношения с мамой путём симпатии. Но это имитация.
→ Расширение ложного Я – притворяется, что любит. А сам внутри ощущает мать как фрустрирующий, холодный объект и сохраняет его каннибалистически, как будто проглатывает его таким [то есть объект интериоризуется – переводится из внешнего во внутреннее – как переводная картинка, без обработки, а не интегрируется], и даже если мать изменит своё отношение, ребёнок не может котектировать [воспринять, принять, присвоить] новый образ.
От матери требуется, чтобы она присутствовала, чтобы она слышала.
2) Потеря смысла:
Ребёнок уверен, что он ответственен за потерю любви матери: мать разлюбила его потому, что он плохой (негативная мегаломания) [мегаломания – самовозвышение, увеличивание своей роли. Негативная м. – с отрицательным знаком: «я худший человек на земле»].
Но несоответствие между своей виной и силой материнской реакции очевидно – вывод: вина в том, что он есть. Маму травмирует сам факт его существования – и ребёнок запрещает себе быть. Перестаёт себя проявлять, чувствовать себя живым, желающим, недовольным. Сам впадает в депрессию, продолжает чувствовать себя виноватым [т.о. пожизненный депрессняк нам всем обеспечен]. После ребёнок находит виновника: это отец. Он виноват в том, что маме плохо → негативное котектирование образа → блокирование любви, возможности жалости, нежности.
Значение отца в эдипов период [тот самый период обнаружения третьего] – забрать из отношений любви и ненависти диады; он ответственен за эротическую судьбу дочери. Отец – спасение и для матери, и для ребёнка. В доэдиповом периоде он – докучливый соперник за любовь матери.
Поиск выхода:
- Раннее интеллектуальное развитие; но в нём нет свободы воображения, это «спазм его», «принуждение мыслить».
- Любое действие – попытка преодоления потери объектом любви → интеллектуальный нарциссизм: ребёнок ощущает себя только интеллектуально. «Цепляние за кусочек когнитивной сущности»: попытки замаскировать чёрную дыру.
- Активное стремление заниматься творчеством. Но это псевдосублимация, так как любой кризис – и все достижения блокируются и обесцениваются. «Боль нелюбви снова выходит на поверхность». И не было никаких успехов.
Эта боль не даёт ребёнку ни любить, ни ненавидеть. Невозможно наслаждаться даже мазохистически, даже думать. – Чувство пленения Я. Место в центре бессознательного занято мёртвой матерью.
Вместо идентификации с объектом – идентификация с дырой, с бездной.
→
1) Цель: сохранение Я в живых → ненавидеть объект;
2) Поиск эротического удовольствия;
3) Поиск смысла.
Попытка оживить мёртвую мать, вернуть ей вкус к жизни [все виды заигрывания, шутовства, показухи и т.д.!].
Ключевое слово – дезинвестиция: неспособность любить, замороженность, всё объекты заморожены [в норме – инвестиция любви, либидо в объекты]. Любовь к детям возможна: но это нарциссическая любовь.
Партнёры:
Всё делается для того, чтобы объект [взрослой любви] стал фрустрирующим и невозможным – союз с мёртвой матерью восстановлен.
Любовь к себе тоже невозможна (Нарцисс) [отсылка к мифу о Нарциссе]. Разделённая любовь запрещена – в бессознательном.
Все запасы любви такого человека под ипотекой мёртвой матери. Она оставляет их в покое настолько, насколько они сами оставляют её впокое.
Жизнь не приносит удовольствия, больше всего не хватает эмоционального взаимодействия с другими людьми.
Обычно такие люди живут в полном одиночестве. На первых этапах терапии начинают вить гнездо, одиночество становится желанным. Часто жалуются на зябкость.
До определённого возраста работают и любят: это источник разочарования: не живы и не мертвы.
Рекотектирование счастливого отношения к груди [восстановление первичных отношений с матерью] самостоятельно невозможно: «я не могу быть любимым»: человек ищет доказательств.
Психоанализ стремится обнаружить области бессознательного, хранящие воспоминания о счастливом бытии с матерью. Если это произойдёт – она станет живой, чуткой, сектуальной партёршей отца (ребёнок перестанет стараться её утешить и развеселить).
[Источник синдрома – ] нарциссическая рана [матери], которая топит ребёнка в материнском горе.
Две потери:
1) эмоциональное отсутствие матери при её физическом присутствии;
2) физическое отсутствие живой матери.
Возможна ли привязанность, которая состоится?
Мечта человека c cиндромом – Жизнь без человеческой привязанности – ада и кошмара = попытка опоры на чёрную дыру.
Like this:
Like Loading…
asidaya.wordpress.com